Юбилейные мероприятия, связанные со столетием расстрела святой Царской Семьи,
К сожалению, весьма значительная часть нашего общества продолжает находиться в плену либерально-советских штампов касательно «слабого царя», который «проиграл империю». На современном уровне развития исторической науки вновь заниматься подробным опровержением этих мифов скучно и неинтересно. Основная проблема заключается в том, что если вышеозначенные мифы продолжают тиражироваться в массовом порядке, то объективные исторические исследования, в которых, например, показано
Если же говорить о ходе самой войны (либералы упрекали «слабого царя» и его окружение в нежелании и неумении привести страну и армию к победе), то среди вменяемых и информированных исследователей давно уже утвердилась точка зрения, согласно которой к февралю 1917 г. война была практически выиграна русской армией под верховным командованием Государя Николая Александровича. То же понимали и современники описываемых событий. Так, британский генерал А.Нокс признавал: «Перспективы кампании 1917 года были радужнее тех, что существовали в марте 1916 года на то время… Арсеналы оружия, боеприпасов и военной техники были почти по каждому виду больше, чем даже в период мобилизации – много больше тех, что имелись весной 1915 или 1916 года… управление войсками улучшалось с каждым днем. Армия была сильна духом… Нет сомнения, что если бы тыл сплотился,.. русская армия снискала бы себе новые лавры в кампании 1917 года и, по всей вероятности, развила бы давление, которое сделало бы возможной победу союзников к концу этого года»[i]. О том, что Россия перед февралем 1917-го стояла на пороге решающих успехов в войне, уверенно говорил также отнюдь не бывший русофилом будущий британский премьер Уинстон Черчилль.
Подчеркнем, что для нас в данном случае важно даже не наличие активных ненавистников нашего святого Царя-Мученика, ненавидящих его с сугубо антихристианских и русофобских позиций. Разговор о них следует вести отдельно, так сказать, в особом контексте. Но даже среди тех, кто в принципе сочувственно относился и относится к Царю, а также, что самое главное, внес крайне важный вклад в понимание истоков и механизмов российской революции, действует вышеозначенный либерально-февралистский гипноз с полным набором соответствующих штампов.
Пример А.И. Солженицына здесь является, пожалуй, наиболее ярким. Скажем сразу, что нам хотелось бы самым решительным образом отделить себя о тех, кто занимается в последние годы демонизацией писателя с воинствующих неосоветских позиций. На эти неослабевающие попытки существует вполне
Крайне важно, что и в этом своем главном произведении и в публицистике –
«Это было — как всеобщее (образованное) состояние под гипнозом, а в годы войны оно ещё усилилось ложными внушениями: что государственная власть не выполняет национальной задачи, что довести войну до победного конца невозможно при этой власти, что при этом "режиме" стране вообще невозможно далее жить. Этот гипноз вполне захватил и Родзянку — и он легкомысленно дал революции имя своё и Государственной Думы, — и так возникло подобие законности и многих военных и государственных чинов склонило не бороться, а подчиниться. Называлось бы с первых минут "Гучков-Милюков-Керенский" или даже "Совдеп" — так гладко бы не пошло... Их всех — победило Поле. Оно и настигло Алексеева в Ставке, Николая Николаевича в Тифлисе, Эверта в Минске, штаб Рузского и самого Государя — во Пскове…
Мартовское отречение произошло почти мгновенно, но проигрывалось оно 50 лет, начиная от выстрела Каракозова. А в ближайшие следующие дни силовые линии Поля затрепетали ещё победней, воздух стал ещё угарней».
Тотальный, всеразрушающий либерализм, захвативший умы и сердца не только оппозиции, но самих правящих элит – вот имя той болезни, что помогла умереть великой православной державе. Таков его вывод. При этом важно понять, что захваченность высших кругов действием «либерального поля» вовсе не означает, что все становились предателями. Но даже те, кто сохранял верность трону, теряли сознание своей внутренней правоты, волю к сопротивлению.
В своей историософской концепции Солженицын все время борется, спорит с Л.Н. Толстым, с его теорией «роя», и в этом он в весьма значительной степени прав. Главную ответственность за ход исторических событий, говорит писатель, несет не «масса», а элита. У Толстого чем выше положение человека на социальной лестнице, чем он ближе к «элите», тем меньше возможностей у него повлиять на события. Хрестоматийным является образ ребенка в коляске в «Войне и мире». Верховный правитель, говорит Толстой, подобен ребенку, которого везут в коляске, а он, дергая за тесемки внутри нее, думает, что сам управляет коляской. У Солженицына же все наоборот. Так, главную ответственность за революцию несут именно элиты, высший, ведущий слой страны. Именно они, все образованное общество, пребывавшее главным образом в крупных городах, преимущественно в обеих столицах, оказалось в первую очередь захвачено действием «либерального поля». Но ведь выше всех царь, стало быть… В этом смысле получается, что грань между верностью и предательством как бы размывается и сразу выявляется ключевое противоречие историософской концепции писателя. Ставя убийственный диагноз деятелям Февраля, как прямым заговорщикам, так и сопровождавшему их флеру либерального общества, осуждая их безответственные и в конечном счете – преступные, по факту предательские действия, приведшие к революционной катастрофе, он сам во многом скатывается к тем же либеральным стереотипам, когда речь заходит о фигуре Царя. Никакой речи о религиозном почитании Николая Александровича, здесь, увы, нет. Поэтому еще Петр Паламарчук в 80-е годы прошлого века, прочитав соответствующие главы «Красного колеса», заметил, что автор пишет о Царе так, словно бы забывает, что речь идет о святом.
Приведем сначала два примера из художественного текста эпопеи. Первый взят из известного отрывка, входящего в состав первого узла – «Августа четырнадцатого», названного автором «Этюд о монархе». Эта глава была написана несколько позднее, чем бóльшая часть «Августа», когда автор жил уже в вынужденной эмиграции – в самом конце 1970-х годов, незадолго до канонизации св. Царской семьи в Зарубежной Церкви. Сам он позднее, уже вернувшись в Россию, на одной из встреч с читателями говорил, что его отношение к Царю в этом отрывке «сложное» и «сочувственное». Действительно, здесь автора сложно обвинить в прямой атаке на Государя, но показ и понимание его характера явно сниженное. Мы всегда воспринимали данную главу как тонкую карикатуру на Царя, и нам до сих пор сложно отделаться от этого начального стойкого впечатления. Поскольку глава довольно длинная и представляет собой своеобразную биографию Царя с использованием подлинных дневников Семьи, преломленных через авторское восприятие, приведем лишь один небольшой отрывок, в характерном для Солженицына ключе описывающий пребывание Царя на берегу Черного моря в Ливадии, представленное как бы сквозь восприятие самого героя.
«Как будто – место же не изменилось, то самое, и вот он рядом отцовский деревянный темноватый и сыроватый дворец, – но этот белый, праздничный, ещё более выдвинутый к морю, к обрыву – всё меняет! И – чудная беломраморная цельная скамья при беломраморном цельном столике – сесть лицом к морю и замереть. Дорогое Чёрное море! – есть ли что на свете благословеннее тебя? Смотреть отсюда, из-под сени олеандров, – часами. Набегание мощных морских валов (их слитный шум достигает и сюда). Вдали – пароходы, паруса. С этой высоты – безлюдное, прямое единение с морем.
Человек с чувствительной душой не может не впечатляться ежедневным ходом природы черезо всех нас. И глубже всего воспринимается природа в отьединённости от людского множества. Что может сравниться с дивными ливадийскими и ореандскими высотами над морем? Отсюда смотреть, замерев, на эту обворожительную необъятную переменчивую, рябчатую то синюю, то зелёную, то лиловую водяную скатерть. Или гулять с кем-нибудь в тихой беседе по горной тропе, так особо проложенной к Ореанде, чтобы не подниматься и не опускаться, не шире и не уже, а всегда на двоих, – отступают все эти петербургские неприятности, настойчивости, домогательства, дрязги, все эти головоломные государственные вопросы, которым нельзя отдавать всю страсть и сердце, потому что лопнет всякое нормальное сердце и не выдержит никакой ум, – а спасенье от них только и есть: на несколько недель или месяцев отодвинуться, забыть, как не было, и отдыхать в этом уголке, подобии Божьего рая, вдыхать магнолии, щуриться на море меж ветвей.
Нигде больше не чувствуешь себя так в раю и так отдельно.
А всё же, как ни стараться забыть, – нет окончательной лёгкости: от уютнейших крымских гор накинута и далеко на север и на восток легла распространная мантия России, – и эта мантия нечеловечески оттягивает плечи, никогда от неё не забыться вполне».
Как видим, изображение Царя здесь вполне сочувственное, но именно как слабого человека и слабого правителя. Править Россией, в восприятии писателя, для него – тяжкий и, главное, непосильный крест. А значит… Февралисты были в чем-то и правы?
Еще раз подчеркнем, что в целом в «Этюде о монархе», основанном, повторяем, в основном на использовании подлинных дневников, текстов самого Государя, нет никакой клеветы и глумления, которое было и есть у тогдашних и современных воинствующих либералов. Но по крайней мере некоторые из основных либеральных мифов в преломленном виде там все же присутствуют.
Второй эпизод еще характернее, и здесь наши претензии к автору куда более жестки. В том же «Августе 14-го» в завершении военных глав есть довольно важный эпизод, когда полковник Воротынцев, служащий в Ставке Верховного главнокомандующего (каковым на тот момент был Великий князь Николай Николаевич), вырвавшись из окружения, приходит к Великому князю для конфиденциального доклада, в котором живописует все ужасы разгрома армии генерала Самсонова в Восточной Пруссии. Это естественным образом необходимо ему, чтобы «не по чину» получить слово на общем заседании Ставки и жестко напасть на тех, кого он считает виновниками разгрома из числа высшего командования. Великий князь поначалу достаточно благосклонно выслушивает его, понимая, что он, в общем, вполне прав в своих главных оценках, намереваясь использовать его доклад во всяких элитных интригах. В этот момент происходит неожиданное.
«Тут постучали. Адъютант Дерфельден с поспешностью внёс запечатанную телеграмму. С высоты конногвардейского роста благоговейно приклонился, подавая:
— От Государя!
И, пятясь, отступал.
Верховный поднялся, читал стоя.
А Воротынцева покинула ясность, он забыл, что нет ему права присутствовать при чтении высочайшей телеграммы. Он сбился, ему что-то недоговорено казалось. И в уменьшенном дневном свете (всё пасмурнело на улице) увидел, как засветлело, успокоилось и помолодело рыцарское лицо Великого князя, и сгладился, весь ушёл тот кривой рубец горя, который только что выдолбил своим рассказом Воротынцев. Верховный протянул вослед Дерфельдену свою предлинную руку:
— Ротмистр! Позовите ко мне протопресвитера, он только что прошёл мимо. Вся стать, вся выправка ещё пружинили в этом сильном жилистом воине. Он торжественно стоял перед портретом Государя, полномочием небес властителя России. Воротынцев приходился великому князю вполголовы. Ещё раз козырнул о разрешеньи идти. Но торжественно ответил тот, с ударением на избранных словах и уже весь заблестывая:
— Нет, полковник, раз уж вы здесь, вы заслужили после вашего тяжкого рассказа первый получить и бальзам. Послушайте, какая поддержка нам! Как милостиво отвечает Государь на моё донесение о катастрофе!
И он прочёл освобождённым голосом, любуясь каждым словом текста более, чем если бы составил сам:
— «Дорогой Николаша! Вместе с тобой глубоко скорблю о гибели доблестных русских воинов. Но подчинимся Божьей воле. Претерпевый до конца спасен будет. Твой Ника». …Претерпевый до конца — спасен будет! — зачарованно повторял военный, стройный, вытянутый, как к докладу, выговаривая по-церковному: спасен, не спасён, и ещё что-то новое высматривая, выслушивая в этих фразах.
Постучал и вошёл протопресвитер с умным, мягким лицом…
Протопресвитер с наиуместным выражением принял услышанное, перекрестился на образ.
— И ещё отдельно: сообщается нам, что повелел Государь немедленно перевезти в Ставку из Троице-Сергиевской лавры икону «Явление Божией Матери преподобному Сергию». Какая радость!
— Это — славная весть, Ваше Императорское Высочество! — подтвердил протопресвитер достойным наклонением. — Сия нерядовая икона написана на доске гробницы преподобного Сергия. Она третий век сопровождает наши войска в походах. Она была с царём Алексеем Михайловичем в его литовском походе. И с Петром Великим при Полтаве. И с Александром Благословенным в европейском походе. И… при Ставке Главнокомандующего в Японскую войну.
— Какая радость! Это — знаменье милости Божьей! — длинными шагами, два-два по кабинету, нервно ходил всколыханный Верховный. — От иконы придёт нам содействие Божьей Матери!
*************
МОЛИТВОЙ КВАШНИ НЕ ЗАМЕСИШЬ»
Далее Воротынцев, готовясь к докладу на заседании Ставки, изливает душу своему другу генералу Свечину.
— Ты б убедил меня, Андреич, и я бы смолчал, если б это был чисто военный вопрос, ошибки тактики. Да, можно было бы подправить в других местах, на других делах. Но это — уже не военный вопрос, понимаешь? Это — чувствие у них такое, — и его терпеть нельзя. Я потому и кинулся в операцию, что думал — судьба армии и победа решается в низах, на деле. Но когда на верхах так чувствуют — это уже за пределами тактики и стратегии. Претерпевый до конца! Они берутся претерпеть все н а ш и страдания — и до конца! — и даже не выезжая на передовые позиции. Они готовы претерпеть ещё три-четыре-пять таких окружений, и тогда Господь их спасёт! Он — не выговаривал до последнего. Ни для Свечина, ни даже для себя. Но не прощал он — самому царю, да! Вот этого лёгкого самоутешения — не прощал».
Таким образом, здесь автор явно смотрит на ситуацию глазами своего героя. А для Воротынцева восприятие «верхами» (и Царем, который от этих «верхов» для него неотделим) самсоновской катастрофы – это всего лишь «легкое самоутешение» и «нежаление русской крови». Военный профессионал, «человек дела», он воспринимает всю эту «возню с иконами» и возвышенные евангельско-святоотеческие тексты как позу и самоутешение, с помощью которого «верхи», по его мнению, как бы заслоняются от реальности. Нужно ли говорить, что смысловой глубиной этого и других эпизодов являются претензии не только героя, но и самого автора именно к Государю; в этом на протяжении многих страниц и в важнейшие моменты эпопеи состоит главный нерв характера Воротынцева.
Конечно, нам понятно, что герой романа в 1914 году не может предвидеть последующих событий, но мы-то ведь вместе с автором хорошо знаем, что Царь сам именно претерпел до конца, совершив свой мученический подвиг. В свете этого эмоции Воротынцева в этом эпизоде, от которых автор никак не отмежевывается, выглядят, говоря мягко, довольно двусмысленно! Не говоря уже о том, что разговоры про страшные, гигантские потери России в Первой мировой войне давно уже
По поводу вышеизложенного могут возразить, что нельзя столь прямолинейно отождествлять героя и автора и что в художественном произведении серьезного уровня (к каковым, бесспорно, относится «Красное колесо») такой прямолинейной простоты не бывает. Это, конечно, верно, но в вопросе об отношении Солженицына к Царю Николаю Александровичу серьезным подспорьем для нас является также его публицистика, конкретно – известное эссе
«Монархисты в эмиграции потом десятилетиями твердили, что все предали несчастного Государя и он остался один как перст. Но чего ж тогда, правда, стоила эта власть, если никто не пытался её защищать?
До нынешних лет в русской эмиграции сохранена и даже развита легитимистская аргументация, что наш благочестивый император в те дни был обставлен ничтожными людьми и изменниками. Да, так. Но: и не его ли это главная вина? Кто ж эти все ничтожества избрал и назначил, если не он сам? На что ж употребил он 22 года своей безраздельной власти? Как же можно было с такой поразительно последовательной слепотой - на все государственные и военные посты изыскивать только худших и только ненадёжных? Именно этих всех изменников - избрать и возвысить? Совместная серия таких назначений не может быть случайностью. За крушение корабля - кто отвечает больше капитана?.. (И это говорится при теперь уже хорошо известном факте, заключающемся в том, что многие тысячи верных и дееспособных слуг престола – от нижних чинов до высших государственных чиновников – за годы царствования Николая Александровича были просто физически истреблены, убиты революционерами при полном одобрении образованного либерального «общества»! – В.С.).
Не материально подался трон - гораздо раньше подался дух, и его и правительства. Российское правительство в феврале Семнадцатого не проявило силы ни на тонкий детский мускул, оно вело себя слабее мыши. Февральская революция была проиграна со стороны власти ещё до начала самой революции.
Все предварительные распоряжения столичным начальникам и все решения самих этих дней выводились Государем из отменного чувства миролюбия, очень славного для христианина, но пагубного для правителя великой державы. (И это опять-таки говорится при том, что теперь уже хорошо известно: ключевые распоряжения Царя, направленные на подавление мятежа, были просто саботированы генералами! – В.С.).
Династия покончила с собой, чтобы не вызвать кровопролития или, упаси Бог, гражданской войны. И вызвала - худшую, дольшую, но уже без собирающего тронного знамени.
Монархия - сильная система, но с монархом не слишком слабым.
Быть христианином на троне - да, - но не до забвения деловых обязанностей, не до слепоты к идущему развалу.
В русском языке есть такое слово зацариться. Значит: забыться, царствуя.
Парады, ученья, парады любимого войска и цветочные киоски для императрицы на гвардейских смотрах - заслоняли Государю взгляд на страну.
В своём дремотном царствовании, когда бездействие избирается удобнейшей формой действия, наш роковой монарх дважды поспешествовал гибели России. И это - при лучших душевных качествах и с самыми добрыми намерениями!
Сам более всех несчастный своею несилой, он никогда не осмеливался ни смело шагнуть, ни даже смело выразиться… Может быть, все предшествующие цари романовской династии были нравственно ниже Николая II, - и конечно Пётр, топтавший народную душу, и себялюбивая Екатерина, - но им отпустилось за то, что они умели собою представить необъятную силу России. А кроткий, чистый, почти безупречный Николай II, пожалуй, более всего напоминая Фёдора Иоанновича, - не прощён тем более, чем, не по месту, не по времени, был он кротче и миролюбивей.
Он жил в сознании своей слабости против образованного класса - а это уже была половина победы будущей революции. В августе 1915 он раз единственный стянул свою волю против всех - и отстоял Верховное Главнокомандование, - но и то весьма сомнительное достижение, отодвинувшее его от государственного руля. И на том - задремал опять, тем более не выказывал уменья и интереса управлять энергично самою страной».
Далее слышим от писателя очень рациональные доводы, как надо было бы действовать, чтобы предотвратить катастрофу.
«Едва услышал об опасности своей семье - и бросил армию, бросил Ставку, бросил пост Верховного - и помчался к семье.
Снова признак чистого любящего сердца. Но какому историческому деятелю его слабость к своей семье зачтена в извинение? Когда речь идёт о России - могли б и смолкнуть семейные чувства.
Слабый царь, он предал нас. Всех нас - на всё последующее».
Таким образом, позиция Солженицына – убежденно антифевралистская в том, что касается оценки самих февралистов, но она, по сути, становится вполне белогвардейско-февралистской, как только дело доходит до оценки личности Царя. Он сам в полной мере находится в плену либеральных стереотипов, носит либерально-февралистские очки, которые при взгляде на фигуру Государя искажают для него трезвое в другом видение реальности, мешая понять хотя бы такую простую вещь, что процветание и бурное развитие России никак не могло бы происходить помимо воли ее верховного правителя, проявлявшейся не в привычных для нас пиар-акциях, или, говоря по-русски, позе, а в реальных делах, не всегда заметно для настроенного оппозиционно «общества». Никто не понимал до февраля 1917-го года, насколько колоссальную собирающую, цементирующую роль играла личность Николая Второго. – справедливо
В конечном счете, как мы уже отчасти указывали, в этом и заключается двойственность, внутренняя противоречивость историософской концепции автора «Красного колеса». Она развивается исключительно в чисто историческом плане (как он его понимает), никак не выходя в план религиозный. (Кстати, сама сцена трагической гибели святой Царской Семьи отсутствует в планах неоконченной эпопеи, хотя сцен с их участием в ней в целом немало). Монархия – хорошая вещь, но что делать, если сам монарх слаб? Этот порочный замкнутый круг довлеет над всем ходом действия эпопеи, определяя и развитие вымышленного сюжета. В нем, конечно, далеко не все так просто. Но к этой художественной сложности мы обратимся уже в следующей статье.
Владимир Семенко